SOVIET HISTORY LESSONS
Интервью
Питера Уильямса с
Владимиром Буковским.
(Выдержки).
Vladimir Bukovsky:
An Interview
by Peter Williams.
(Excerpts).
Это интервью Питера Уильямса с Владимиром Буковским, вышедшее в эфир в программе "Эта Неделя" телевещательной компании Thames Television, состоялось в Лондоне спустя несколько недель после того, как Буковский был освобожден из российской тюрьмы в результате обмена 18 декабря на лидера чилийских коммунистов Луиса Корвалана.
Питер Уильямс: Владимир Буковский провел одиннадцать из последних четырнадцати лет в российских тюрьмах. Сейчас ему тридцать четыре года. Сначала он тайно переправил на Запад имена некоторых из тех людей, которые критиковали советский режим и которые были лишены свободы и подвергнуты пыткам в тюремного типа психиатрических больницах за то, что выражали своё мнение.
Именно из-за таких безобидных вещей, как организация выставок абстракционизма и -- вместе с друзьями -- публичное чтение стихов, Буковский впервые оказался в конфликте с властью. За это его исключили как из школы, так и, позже, и из университета. Буковский родился в 1942 году и помнит репрессии и массовое уничтожение людей в сталинскую эпоху.
Владимир Буковский: В течение многих лет, в течение многих десятилетий наш народ был угнетён -- не только угнетён, но и его воля жестоко подавлялась. Многие миллионы людей были уничтожены. Cоветская власть убивала всех, кто мог оказать какое-либо сопротивление, кто был способен выразить своё мнение и кто был способен следовать своим убеждениям. Это ужасное время породило тотальный страх среди людей и ужасное лицемерие. Для нас в Советском Союзе это не вопрос политической позиции. Это вопрос моральной позиции, способности открыто выражать свои убеждения; вести себя в соответствии со своими убеждениями, не бояться -- вне зависимости от от того, выиграешь ты или проиграешь.
Уильямс: Вы думаете, что выиграли или проиграли?
Буковский. Я могу судить только с моей субъективной точки зрения, и для меня это большая победа -- то, что я не поддался страху, не оговорил себя, не предал своих друзей. Просто суметь выдержать это давление в течение столь долгих лет -- это победа человеческого духа, но я не могу расценивать эту победу как политическую. Может быть, это моя большая ошибка с политической точки зрения. Но я хотел бы подчеркнуть: ни один народ, ни одна страна, в которой была установлена коммунистическая диктатура, никогда не выходили из неё. Не было ни одного такого примера до сих пор. Я считаю, что единственным выходом из неё является гуманитарный путь, путь моральный, а не политический.
Уильямс: На одном из ваших процессов вы сказали судье, что, что бы он ни делал, вы всё равно внутри остаётесь свободным человеком. Что вы имели в виду?
Буковский. О, это другой уровень обсуждения этой темы, который вы сейчас поднимаете, потому что главная проблема в Советском Союзе, и, я полагаю, в других социалистических странах, это внутренняя свобода людей. Я убеждён, что свобода по-настоящему начинается внутри человека, а не вне его.
Уильямс: На какие силы вы бы тогда опирались в поиске способов помочь людям, которые находятся сейчас в России и выражают несогласие с советской властью?
Буковский: Я думаю, что каждый честный человек может помочь нам в нашей борьбе, и я должен сказать, что я очень рад видеть, что сейчас в западных странах так много людей, которые знают об этом сейчас и стараются помочь нам. Не правительства решат эту проблему -- движимые своим лукавством и лицемерным подходом к взаимодействию с советской властью. Нет, наоборот, они будут только ухудшать ситуацию, потому что придерживаются нечестных позиций. Они демонстрируют нам и всем другим вовлечённым людям не силу, а очень слабую позицию, следствием которой является безнаказанность советского руководства.
Уильямс, обращаясь к зрителям: По иронии судьбы, Буковский был впервые арестован в 1963 году за фотокопирование книги коммуниста-диссидента Милована Джиласа. Поскольку он отрицал, что совершил какое-либо правонарушение, его без суда отправили в тюремную психиатрическую больницу в Ленинграде, и он начал собирать, во-первых, доказательства существования карательной психиатрии -- использования препаратов не в качестве лечения, а в качестве наказания, использования их болезненных побочных эффектов. Психиатры в Ленинграде спорили, являлось ли "безумие" Буковского шизофренией или наследственной характеристикой. Но то, что он был безумен, было решением, уже принятым в другом месте.
Буковский: Полагаю, что это был просто теоретический спор, потому что реальная проблема решалась по-другому -- в зависимости от мнения КГБ. Потому что, как я думаю, ещё до моего прибытия вопрос был решён.
Уильямс: Что вы имеете в виду? Они знали, что назовут вас умалишённым, прежде чем вы туда попали?..
Буковский: Да, да. И следователь, который меня допрашивал, открыто сказал мне, что они уверены в моей болезни, и они уверены, что я буду заключен в психиатрическую больницу, где меня будут лечить. Они были уверены в этом до того, как меня обследовали.
Каждый человек, который не согласен с устоявшейся идеологией, согласно их науке, не является благонадёжным, не является вполне вменяемым. Потому что всё общество -- такое большое количество людей -- не может придерживаться ошибочного мнения . Если какая-то группа людей или отдельный человек выражают своё несогласие, то единственным объяснением может быть только болезнь.
Уильямс: Значит, большинство должно быть право.
Буковский: Да, конечно.
Уильямс: И меньшинство должно быть сумасшедшим.
Буковский. Они никогда не применяли [эту точку зрения] к западному обществу; они считают, что на Западе это по-другому. Они считают, что в западных странах некоторые личности могут быть правы, даже если они не согласны с большинством. Потому что ваша капиталистическая система не соответствует принципам человеческой совести.
Уильямс: Какие были условия в вашей психиатрической тюрьме-больнице?
Буковский: Боюсь, это сложно объяснить. На мой взгляд, главной чертой было лицемерие, потому что все хорошо знали -- медперсонал и заключённые -- что это не вопрос безумия; это вопрос политического преследования. Но они пытались играть по правилам этой ситуации -- и медицинский персонал, и заключенные приняли этот язык психиатрии.
Уильямс: Вы описали этот период своей жизни как ад.
Буковский: Ах, ад. Кто знает, что такое ад. И какое наказание тебе в нём отмерят. Я полагаю, что человека можно адаптировать к любому месту, даже к аду. Мне думается, что когда я вспоминаю свои годы в психиатрической больнице, я помню сейчас не столько эти наказания, как своих друзей, которые находились там со мной, их страдания.
Уильямс, обращаясь к зрителям: Когда его освободили, он не забыл этих друзей. Он отбыл ряд тюремных сроков, в том числе за участие в демонстрациях за освобождение других диссидентов. Свои дни на свободе он использовал для составления документа -- первого разоблачения употребления психиатрии в пыточных целях в отношении заключенных. В документе перечислены восемь дел, включая дело его самого. Каждый из этих людей был активистом, защищавшим права человека, и подвергся принудительному психиатрическому лечению. Документ был предан огласке в Париже 10 марта 1971 года. Спустя 19 дней Буковский был арестован, в очередной раз. Это было неизбежно, так и должно было произойти.
Буковский: Да, конечно. Я знал это довольно хорошо, но это был единственный способ что-то сделать. Наверное, с точки зрения западных людей такая ситуация невозможна. Но в Советском Союзе настоящие возможности открываются только после этого -- после того, как всё становится невозможным с обычной точки зрения. Когда вы совершаете прорыв через невозможное, тогда и появляется единственный способ что-то сделать. Конечно, очень многие люди прекрасно знали, что в результате их действий, в результате их деятельности они будут наказаны, заключены в тюрьму и так далее. Но у них не осталось другого пути, какого-либо способа привлечь внимание и предать огласке наши проблемы. У нас нет свободной прессы, у нас нет общественного мнения -- реального общественного мнения в Советском Союзе. Мы должны использовать свободную прессу западных стран для наших целей, публиковать в ней наши материалы.
Уильямс: Вы были приговорены к двенадцати годам лишения свободы в январе 1972 года. Вы ожидали получить двенадцать лет?
Буковский: Да. Я прекрасно знал, что так будет, и знал это до суда, потому что мой следователь рассказал мне о сроке и о приговоре, ещё до начала суда. Потому что этот вопрос не является вопросом закона в нашей стране, и этот вопрос обычно решается не присяжными, не судьями, а членами партии, партийными комитетами. Я полагаю, что это было решено где-то в ЦК, потому что в декабре мне сказали, какой срок я получу.
Уильямс: Как минимум, за месяц до суда.
Буковский: Да.
Уильямс, обращаясь к зрителям: Первые два года двенадцатилетнего срока Буковского должны были пройти во Владимирской тюрьме недалеко от Москвы. Это тюрьма строгого режима. Заключенные имеют право на два свидания в год и одно письмо в месяц. Буковский боролся за права заключенных и проводил большую часть своего времени в одиночном заключении, в карцерах, как и многие его соратники.
Буковский: Я не могу простыми словами объяснить, на что это похоже. Я могу просто описать некоторые детали. Например, у нас вместо туалета была дыра в полу, у которой не было... которая не была изолирована от канализации, и из-за этого вся вонь всей канализационной системы непрерывно шла в камеру. А в камере нет вентиляции. Потому что по правилам не положено иметь вентиляцию.
Уильямс: В 1975 и 1976 годах, когда вы вели голодовку, ваша мать сказала, что она боялась -- и многие из ваших друзей на Западе также боялись -- что вы можете умереть. А как вы себя ощущали?
Буковский: У нас есть несколько видов наказания голодом, и среди этих наказаний есть такие, как кормление наказанного человека через день очень скудным количеством пищи, а в другой день они дают таким образом наказанным людям только кусок хлеба и воду. Кроме того, время прогулки на свежем воздухе сокращено до получаса, и на наказанного человека накладываются другие ограничения. В карцере негде прилечь в течение дня и там грязно. Когда вы попадаете в тот же карцер, в котором перед вами находились люди, больные туберкулезом и множеством других болезней, вы подвергаетесь большой опасности заболеть.
И я думаю, что сейчас самым важным моментом является то, что все эти вещи, все эти меры принимаются против людей, против политических заключенных, с целью изменить их убеждения, изменить их политические взгляды и мнения.
Уильямс, обращаясь к зреителям: Из Владимирской тюрьмы Буковского на время отправили в трудовой лагерь в Перми. Там он встретил Семена Глузмана, молодого психиатра, которого приговорили к десяти годам за то, что он публично высказал своё мнение, что некоторые из помещённых в тюрьмы диссидентов вовсе не являются сумасшедшими. Вместе, находясь в трудовом лагере, Буковский и Глузман подготовили еще один замечательный документ -- "Пособие по психиатрии для инакомыслящих". Этот документ предупреждает о методах, используемых КГБ, и о том, как вести себя, учитывая их. Как этим двум людям удалось написать это руководство? Были ли у вас письменные принадлежности?
Буковский: Да, у нас в лагере были карандаши и бумага, но суть состояла не в том, чтобы иметь какие-то письменные принадлежности, а в том, чтобы сделать всё тайно, чтобы об этом не узнали стукачи или охранники. Это представляло из себя проблему.
Уильямс: Когда у вас находилась возможность писать?
Буковский: По этим причинам мы составили этот документ, но не в письменном виде, а обсудили все детали и держали этот текст в наших головах, перед тем как записать его. После того, как мы составили этот документ и наши друзья высоко оценили его и сказали, что он черезвычайно интересен, мы решили записать его и отправить на волю в качестве полезного документа, полезного совета для других.
Уильямс: Как вы его переправили?
Буковский. Вы знаете, меня там не было, когда мой друг смог отправить его. Я не могу объяснить это не только потому, что не знаю, как это происходит на самом деле, но и потому, что надеюсь, что это не последний документ, который им удастся переправить.
Уильямс: За последние тринадцать лет бывали ли вы в ситуациях, где могли потерять над собой контроль? Где у вас появлялось желание сдаться под всем этим давлением?
Буковский: Нет, нет. Я думаю, у меня никогда не было такой проблемы. Потому что я считаю... это сложный вопрос, потому что разные типы людей по-разному видят свой характер. Для одних людей их личность, их целостность, их инстинкт самозащиты, инстинкт самосохранения состоят из животного чувства, стремления просто выжить, не растерять своих сил. Для меня же целостность личности и инстинкт самосохранения связаны между собой, с желанием быть самим собой, не терять самоуважения, не терять достоинства, не растерять всех своих индивидуальных черт и склонностей.
Уильямс: И все же, наверняка, было заманчиво перестать сражаться и выйти на свободу.
Буковский. Это вопрос внутренней свободы, о которой вы меня спрашивали. Человек, который однажды пришёл к этому понятию внутренней свободы, не может его изменить. Это невозможно, иначе это будет равносильно самоуничтожению. Легче покончить жизнь самоубийством, чем изменить убеждения.
Уильямс: Вы никогда не мечтали, не фантазировали об освобождении, на что это будет похоже?
Буковский: Об освобождении каким образом?
Уильямс: Выйти из тюрьмы.
Буковский. Не знаю. Я никогда не мечтал об освобождении, освобождении таким образом, как меня выпустили в обмен на Корвалана. Это действительно так. Я никогда не думал об этом.
Уильямс: Но вам не снилась по ночам воля?
Буковский: Нет, нет. После стольких лет в тюрьме вам никогда не снится воля во сне. Обычно вы видите во сне те же неприятные вещи, которые вы испытываете в течение дня, и самое приятное для заключенных -- это не быть освобожденным, потому что они никогда не мечтают об этом, а получить весть от кого-либо, получить письмо, получить интересную книгу, может быть, и, возможно, получить более удобную камеру. Вы знаете, в любом опасном, неприятном или угнетающем месте самое ужасное -- это то, что люди приспосабливаются к нему. И для них проблемы этого места и некоторые надежды, связанные с ним -- лишь небольшие надежды -- более важны, чем большие вещи, такие как освобождение, обретение вновь свободы.
Это стало поворотным моментом, потому что советское правительство официально признало, что в стране есть политзаключенные -- первый раз, когда они это признали.
Уильямс: Русские говорят, что выслали Владимира Буковского за его преступления против советского государства, в том числе за организацию вооруженной группировки. Буковский отмечает, что его никогда не обвиняли в этом и предлагает русским сделать это в международном суде. Что касается кампании, которую вел Буковский и его друзья, то она увенчалась успехом, поскольку восемь человек, дела которых он впервые задокументировал в 1971 году, были впоследствии освобождены, хотя один из них -- Владимир Борисов -- был повторно арестован в канун рождества. Но в России сотни других людей все ещё подвергаются преследованиям за свои политические или религиозные убеждения, имена многих из которых не известны на Западе.
Перевод Алисы Ордабай.
Источник: The New York Review of Books, 17 февраля 1977 г.
The following interview with Vladimir Bukovsky, by Peter Williams of Thames Television’s "This Week," took place in London a few weeks after Bukovsky was released from a Russian prison on December 18, in exchange for the Chilean communist leader, Luis Corvalán.
Peter Williams: Vladimir Bukovsky has spent eleven of the last fourteen years in Russian prisons. He is now thirty-four years old. He first smuggled to the West the names of some of those people who were criticizing the Soviet regime and who had been confined and tortured in prison mental hospitals for expressing their opposition.
It was for things as innocuous as organizing exhibitions of abstract paintings and, with his friends, reading poetry in public that Bukovsky was first in trouble with the authorities. For this, he was expelled both from school and later from his university. Born in 1942, Bukovsky was old enough to remember the repression and mass murders of the Stalinist era.
Vladimir Bukovsky: So many years, so many decades our people had been oppressed—not only oppressed but persecuted severely. So many millions of people had been killed selectively. This power, this authority, Soviet power: they killed everybody who could make any resistance, who could explain his own way of thinking and who could follow his own way of thinking, of believing. This terrible time created a very widespread fear in people. It created a very awful hypocrisy. For us in the Soviet Union it is not the question, the way of thinking. It is not the question of political stand. It is a question of moral stand, being able to articulate his belief openly; to behave himself according to his beliefs, not to be afraid, no matter if you win in this battle or you lose it.
Williams: Do you think that you have won or lost?
Bukovsky: I can judge only from my subjective standpoint, you know, and for me it is a big victory not to be frightened, not to be forced to confess in the crimes I didn’t do, not to betray my friends. Just to withstand all this pressure, all those years, it is a victory for human spirit, you know, and I cannot regard it as victory, as a political one. Maybe it is a big mistake of mine from the political standpoint. But I should like to underline: no people, no country, in which a Communist dictatorship has been established, ever found its way out of it. We [have] had no such example until now. My belief is that the single way out of it is a human way, is a moral way, not political.
Williams: At one of your trials, Mr. Bukovsky, you told the judge that whatever he did, you were still a free man inside. What did you mean?
Bukovsky: Oh, it’s a new layer of questions you’re just raising now, because the main problem with us in the Soviet Union, and I suppose in other socialist countries, is the inner freedom of persons. I am convinced that the real beginning of freedom is inside a man, not outside of him.
Williams: What forces would you look for then to help the people who, inside Russia, are expressing dissent with the Soviet authorities?
Bukovsky: I think that every honest person, every honest man in the world can help us in our struggle, and I have to say that I’m very glad to see now in the Western countries that so many persons know it now, and try to help us. But not the governments who would decide this problem—because of their sly positions, their hypocritical ways of dealing with Soviet power. No, on the contrary, they will only exaggerate it; they will only worsen it, because they demonstrate not honest positions. They demonstrate not strength to us and to any other persons involved, but demonstrate a very weak position which creates, which instigates, in Soviet powers, impunity.
Williams: Ironically, Bukovsky was first arrested in 1963 for photocopying a book by the dissident Yugoslav communist, Milovan Djilas. Because he denied committing any offense, he was sent without trial to a prison psychiatric hospital in Leningrad, and began to gather, firsthand, evidence of psychiatric abuse—of drugs used not as treatment but as punishment because of their painful side-effects. The psychiatrists in Leningrad debated whether Bukovsky’s “madness” was schizophrenia—or a family characteristic. But that he was mad was a decision already taken elsewhere.
Bukovsky: It is just an academic dispute, I suppose, because the real issue had been tackled in another way—in the way of KGB opinion, because before my arrival the question had been solved, I suppose.
Williams: What do you mean? They knew they were going to rule you insane before you arrived at…
Bukovsky: Yes, yes, and my interrogator, my inquisitor told me openly that they are sure of my illness and they are sure I will be locked in a psychiatric asylum and treated, and they had been sure in this matter before my being examined.
Every person who dissents against the established line of thinking, according to their science, is not good, is not quite sane, because all this society, so many persons cannot make such a big mistake, you know—with a group or single person dissenting with them, then the single explanation of his way of thinking is an illness.
Williams: So the majority must be right.
Bukovsky: Yes, of course.
Williams: And the minority must be mad.
Bukovsky: They never applied [this view] to the Western society; they regard it in another way. They think that in the Western countries of course some personalities can be right, even if they are not in consent with the majority. Because your capitalistic system is not in line with human conscience, you know.
Williams: What were conditions like for you in the psychiatric prison hospital?
Bukovsky: I’m afraid it’s difficult to explain. The main thing I suppose had been a hypocrisy, because everybody knew quite well, medical staff and prisoners, that it is not a question of insanity; it is a question of political persecution. But they tried to play with this situation, and medical staff and prisoners accepted this language, this cant of psychiatry.
Williams: You’ve described this time of your life as being a visit to hell.
Bukovsky: Ah, hell. Who knows what it is, hell. And which punishment one will receive in it. I suppose in any place a man can be adapted, even in hell. I think when I recollect my years in psychiatric asylum, I remember now not so many of these punishments, as my friends who had been with me, their sufferings of course.
Williams: When he was released, he didn’t forget those friends. He served a number of terms in prison for, among other things, taking part in demonstrations for the release of other dissidents. His periods of freedom he used to compile a document—the first exposé of the abuse of psychiatry to torture political prisoners. It listed eight cases, including his own, all active workers for human rights who had experienced compulsory psychiatric treatment. The document was released to the outside world, in Paris, on March 10, 1971. Nineteen days later, Bukovsky was arrested, yet again—it was inevitable that it should be so—
Bukovsky: Yes, of course. I knew it quite well, but there is a single way to do anything. I suppose that maybe from the standpoint of Western people this situation is impossible. But in the Soviet Union the real possibilities are open only after this—after everything is impossible from an ordinary standpoint, you know. When you’re breaking through the impossibility, there is a single way to do anything. Of course, so many persons knew quite well that after their doings, after their activities, they will be punished, and imprisoned and other things. But they have no other way now, as a single way to attract attention, to make public our problems; we have no free press, we have no public opinion—real public opinion in the Soviet Union. We have to use the free press of Western countries for our purposes, to publish in them our materials.
Williams: You were sentenced in fact to twelve years in prison in January 1972. Were you expecting twelve years?
Bukovsky: Yes. Really I knew it quite well, and knew it before my trial because my interrogator told me about the term, about the sentence, before the trial had been appointed yet. Because you know this matter is not a lawful one in our country, and this question is decided usually not by juries, not by judges, but by party members, by party committees. I suppose it had been decided somewhere in the Central Committee and so on, because in December they told me about this sentence I will receive.
Williams: At least a month before the trial.
Bukovsky: Yes.
Williams: The first two years of Bukovsky’s twelve-year sentence were to be in Vladimir Prison, near Moscow.
It’s a top-security prison. Prisoners receive two visits a year—one letter a month. Bukovsky spoke up for the prisoners’ rights—and spent much of his time in solitary confinement, in punishment cells, as did many of his fellow prisoners.
Bukovsky: I cannot explain easily, plainly, what it is like. I can just detail some features of it. For example, we had instead of a toilet the hole in the floor, which had no—which hadn’t been isolated out of the sewage system, and because of this all the stench, all the stink out of all the sewage system incessantly flowed to the cell, you know. And in the cell we have no ventilation. Ah, it is not according to rules to have ventilation.
Williams: In 1975 and 1976, when you were on hunger strike, your mother said that she feared, and many of your friends in the West also feared, that you might die. What was it like for you?
Bukovsky: We have several kinds of punishment with the hunger, with starvation, and among the punishments they have such things as feeding the punished person every alternate day with a very low ration, and on other days they feed such persons on punishment—punished persons—only with a piece of bread and water. Besides it, the time of walk in the fresh air is shortened to half an hour and other restrictions are put on a punished person, and especially when, in the punishment cell, when we have no place to lay down during the day, and so much dirt, and when you are put in the same cell in which they had any ill persons, with tuberculosis before you, so many diseases, you know, so many dangers to be ill, to contract the illness.
I think now, the most important point from this is that all these things, all these measures are taken against persons, political prisoners, in an attempt to change their attitude, to change their belief, to change their political views and opinions.
Williams: From Vladimir Prison, Bukovsky was sent, for a time, to a labor camp at Perm. There he met Semyon Gluzman, a young psychiatrist who’d been sentenced to ten years for publishing his belief that some of the imprisoned dissidents were not mad at all. Between them, at the labor camp, Bukovsky and Gluzman produced another remarkable document, The Manual on Psychiatry for Dissidents. This document warns of the methods used by the KGB and how to cope with them. How did these two men manage to assemble this manual? Did they have writing materials?
Bukovsky: Well, yes, really, we had, in the camp, a pencil and paper, but it was not a matter of having some implement, it was a matter of making it clandestinely enough not to be absorbed by informers or guards. That was a problem.
Williams: When did you write it then?
Bukovsky: And because of it we made this report, not written, but we discussed all details about it and had all this text in our—in our heads before we made it, you know. Afterward, after we made this report and our friends appreciated it greatly and told us it’s very interesting, we decided to make it written and to send it outside of camp as a helpful paper, helpful advice and document for others.
Williams: How did you send it out?
Bukovsky: Ah, you know, I hadn’t been there when my friend managed to send it. I cannot explain it, not only because I don’t know the real way of it, but because I hope it is not the last paper they manage to send.
Williams: Did you during the last thirteen years at any time nearly lose your grip? Did you nearly want to give up, under this pressure?
Bukovsky: No, no, I think I never had such a problem. Because you know, I regard—it is a difficult question because different types of persons regard their personality in different ways. For one person, his personality, his integrity, his instinct of self-defense, self-preservation consists of feeling, of an animal. You know, just to be alive, not to lose the strength. For me, the integrity of the personality and the self-preserving instinct is consistent, an attempt to be oneself—not to lose self-respect, dignity, and all the traits and all his inclinations and beliefs a person has.
Williams: And yet surely it must have been so tempting to stop fighting, go free.
Bukovsky: That is a problem of inner freedom about which you asked me, you know. A person who once arrived to this notion of inner freedom cannot change it. It is impossible as if, as if self-destruction. It’s more easy to commit suicide than to change his beliefs.
Williams: Did you never dream, fantasize about release, what it would be like?
Bukovsky: About release in which way?
Williams: Leaving prison.
Bukovsky: I don’t know. I never dreamed about being released, as I have been released in exchange for Corvalán. It’s really so. I never thought about it.
Williams: But did you not dream at night of being in the world outside?
Bukovsky: No, no. After so many years in prison you never see freedom in a sleep, in a dream. Usually you see such unpleasant things as you experience during the day, and the most pleasant thing for prisoners [is] not to be released, because he never dreams about it, but to have a contact with anybody, to receive a letter, to get an interesting book, maybe, and maybe to have a more comfortable cell. You know, in any dangerous or unpleasant or oppressive place, the most awful thing is that persons are adapted to it, and get acquainted to it, and for them, the troubles of this place and some hopes connected with it—just little hopes—are more important than the big ones such as release, as liberation.
Bukovsky: It was a landmark first and foremost because it was an official recognition by the Soviet government that it holds political prisoners—the first time they’ve admitted this.
Williams: The Russians say they expelled Vladimir Bukovsky because of his crimes against the Soviet state, including organizing an armed group. Bukovsky points out that he’s never been accused of that; speaking to us, he challenged the Russians to do so, in an international court.
As for the campaign waged by Bukovsky and his friends, it’s been a success in that the eight people he first documented in 1971 have since been released—though one, Vladimir Borisov, was rearrested on Christmas Eve. But there are hundreds of other people in Russia still being persecuted for their political or religious beliefs—many of them unknown in the West.
The New York Review of Books, February 17, 1977.